Это были самые страшные минуты в моей жизни.
Я сидел в коридоре хирургического отделения перед дверью в ординаторскую и
бессмысленно разглядывал металлическую каталку. Я думал, что, наверное, очень
волнительно ложиться на такую и ехать в операционную. Иногда в дальней части
коридора проскальзывал контур медсестры, и я каждый раз вздрагивал.
Самое ужасное, что я уже знал ответ. Пять минут назад я
настроился поцапаться с женщиной в больничном столе справок, если она на вопрос о том,
как прошла операция, еще раз отошьет меня и даст телефон какой-нибудь левой
реанимации. Но она повела себя совсем не так, как утром. Узнав фамилию, она
вдруг мягко спросила, есть ли у меня вторая обувь. И вместо выговора за ее
отсутствие дала мне пару синих бахил, которые, по идее, я должны был купить сам
где-то в аптеке. Она сказала: «Поднимайтесь в ординаторскую. Пятый этаж». В этот
момент я начал понимать, что когда тебе хамят в хирургии – это не страшно.
Страшно, когда тебя любезно провожают жестами, подсказывая, как лучше дойти до
лифта.
Я старался сдерживать волнение. Ординаторская оказалась
закрыта. Этаж был пуст. Похмельная уборщица хмыкнула, что вряд ли я кого-то
найду в выходной, и кивнула на стол медсестры. «Вот тут ждите… Она сейчас
придет».
На медсестру моя фамилия тоже оказала воздействие, и
она без малейшей тени раздражения
сказала: «Вы в ординаторскую пройдите». Я говорю: там никого нет. «Сейчас врач
подойдет». А как прошла операция? «Вы в ординаторскую пройдите. Сейчас врач
подойдет».
И вот я сижу и пялюсь на эти жуткие каталки, которые
выглядят как орудия пытки. И чувствую отчаяние.
Я вдруг понимаю, что если сложить два плюс два, ответ
становится очевидным. И в противофазе этим мыслям тут же возникает
гипнотическая установка, что вот сейчас все образуется. И я говорю себе, что
нельзя притягивать трагедию плохими мыслями. Я стараюсь взбодриться, но тоска
давит к земле все сильнее. Я все разглядываю эту каталку, и от волнения не могу
унять дрожь.
Я все четче осознаю, что ответ уже здесь, со мной. И все же
мне нужно ждать врача, чтобы услышать это от него. Но когда это произойдет,
оборвется последняя нить надежды. Эта мысль приводит меня в ужас. Я чувствую
себя как человек, которому предстоит пройти через огненную рамку и который
прекрасно понимает последствия этого шага.
Справа из глубины коридора появляются два человека в зеленой
больничной униформе. Оба очень здоровые, с крепкими шеями и могучими руками, и
даже как будто похожи друг на друга. Я предполагаю, что это всего лишь
санитары, потому что в моем представлении хирурги выглядят по-другому. Я изо
всех сил надеюсь, что это санитары.
И когда они приближаются и спрашивают, кто я, у меня нет
облегчения, какое обычно возникает, когда долго ждешь кого-то и, наконец,
встречаешь.
- А вы кто ему?
- Я сын.
- А вы один?
- В смысле? – я не понимаю вопроса.
- Ну, вы один пришли?
- Да, я один.
Они как будто удивляются. Их вид говорит мне, что на такие разговоры по одному не ходят. Они отпирают дверь. Я не выдерживаю:
- А что случилось?
Мой мозг, зная ответ, зачем-то ломает эту комедию. А может
быть, в этот момент моя личность раздваивается и я, прекрасно все понимая одной
половиной сознания, совершенно растерян другой.
- Да вы садитесь.
Они указывают мне на кресло. Чтобы в случае обморока я не упал.
Один хирург садится напротив,
второй встает спиной к окну и начинает говорить. Спокойные медицинские
подробности. Доставили ночью. Боли в желудке. Сделали анализы. Операция.
Интоксикация.
В какой-то момент мне начинает казаться, что сейчас они
скажут страшную новость про тяжелое состояние или какую-нибудь сложную болезнь,
которую они обнаружили во время операции, и вся эта прелюдия нужна лишь для
того, чтобы я не драматизировал ситуацию слишком сильно. Но в тот момент, когда
я уже почти готов поверить в подобных исход, врач коротко добавляет:
- К сожалению, ваш папа умер. Мы ничего не
могли сделать.
И хотя я знал ответ и думал, что готов, меня захлестывают
слезы. Это бритва, которая отсекает последнюю надежду, и делает бессмысленным
остальные разговоры. Хирурги ведут себя взволнованно. Мне приносят воды со вкусом корвалола, дают
тряпочку с нашатырем. Я глотаю, давлюсь и проливаю на кресло. Они продолжают описывать медицинские аспекты. Они
ведут себя очень тактично. Предлагают посидеть еще. Я чувствую, что больше не могу это выносить.
Я сажусь в машину и еду очень аккуратно.
Осознание произошедшего приходит частями. Я вижу в телефоне
последний звонок от папы. Звонок, когда он успел сказать, что его повезли в
операционную. Я слышал, как медсестра пыталась отобрать телефон.
Это было в 10:44.
Сейчас 17.10. И его уже нет.
Я не могу понять, как такое может произойти. Мы обсуждали с
ним, что привезти ему в больницу. Он спрашивал про внука. И главное, у меня не было никакого
тревожного предчувствия. Как я мог не уловить всей серьезности положения?
Почему я выключил телефон накануне и пропустил первые шесть звонков от него? Он звонил не кому-то - он звонил именно мне. А я спал.
Многие люди проходят через такое. Но невозможно
сформулировать рецепт или способ, который позволил бы смягчить этот удар. Внутри
тебя вырастает огромная пустота, которую не получается засыпать рациональными
аргументам про «хорошую смерть» и что «такое бывает».
Дело совсем не в этом. Дело в том, что теперь я понимаю,
насколько мы на самом деле были близки и как много друг для друга значили. И
это щемящее чувство выворачивает меня наизнанку.
После школы он хотел стать спортивным журналистом. Но
родители не отпустили его поступать в Свердловск, поэтому он закончил
энергетический факультет ЧПИ. Когда я неожиданно стал журналистом, то как будто
доделал то, что не удалось ему. Он очень одобрительно относился к моему выбору,
и хотя совершенно не интересовался ни
Интернетом, ни автомобилями, и даже не водил машину, он покупал все журналы,
где печатались мои статьи. Когда мы ездили на тест-драйвы мне казалось, что он
проживает ту часть жизни, которую хотел выбрать сам.
Но он состоялся в своей профессии. Всю жизнь он работал на
железной дороге, сначала инженером в лаборатории, потом в управлении. В отличие
от многих, он не был управленцем-теоретиком, для которого «железка» была просто
очередным фронтом работ. Он знал все до нюансов. Мог за выходные рассчитать
параметры сети 110 киловольт или набросать план подстанции, а не просто
аутсорсить кому-нибудь работы или распределить бюджет. По своей натуре он не
был начальником, и бумажной возне предпочитал настоящую работу – поездки,
монтаж оборудования, расчеты. Он относился к вымирающему виду, который
называется «специалисты». Мне его жизненная позиция была очень близка. Я знаю, что очень многие его уважали.
Он относился к деньгам скорее равнодушно, даже пренебрежительно, и легко расставался с
ними, если кто-то просил о помощи. Сторонним наблюдателям эта щедрость казалась
чрезмерной, но я знаю, что он просто не считал нужным копить и хранить деньги.
Он любил помогать людям, и это было на уровне инстинктов.
Он был прямолинейным человеком. Одним из тех, кто может рубануть начальнику правду-матку. Хотя в жизни он часто наоборот проявлял мягкость. Он был абсолютно свободен от конъюнктуры, ситуации. Он действовал скорее по убеждениям, чем исходя из тщательной стратегии.
Последние годы мы очень хорошо понимали друг друга, подолгу
говорили и в основном соглашались. На самые разные темы – от трудностей на
работе до политики. Но это согласие не давалось легко. У него был очень острый
критический ум, и мне приходилось напрягать извилины, чтобы не морозить
какую-нибудь чушь, за которую он может меня поддеть. А теперь на месте этих
разговоров пустота, которую я не могу заполнить ничем.
Я вырос с ним. Он таскал меня в походы на байдарках. Учил кататься на
коньках, сказав: «Упадешь 100 раз и научишься». Он был со мной в травмотологии,
когда я сильно расшибся в горах, и по его бледному виду я понимал, что напуган
он не меньше моего. Он бесчисленное количество раз выручал меня в трудных
ситуациях, как советом, так и делом.
Я помню, как переплыл реку и с другого берега начал громко
издеваться над приятелем, который испугался и вернулся обратно. Чуть позже отец
отвел меня в сторонку и сильно отчитал за подобную выходку. Он сказал: «Ну он
боится воды, а ты боишься чего-то еще – какое право ты имеешь над ним
издеваться?» Мне стало стыдно. Это был один из самых сильных уроков в моей
жизни. Я долго старался соответствовать и пытался показать ему, что стал более
терпимым и великодушным. Учитывая мой характер, в будущем это очень помогло.
Я знаю, что он гордился человеком, которого сделал из меня.
Он знал, что в этом есть его вклад. Знал, что я слушаю его.
Когда-то очень давно мать думала, что я сплю, и сказала
кому-то: «Артем очень привязан к отцу». Я удивился, что это было так очевидно.
И это было правдой.
Я до сих пор так отчетливо слышу его голос. Я уже понимаю, что он больше не позвонит, и
все же слишком легко представляю себе начало этого разговора.
- О, привет, пап!
- Привет. Не отвлекаю? Как там Глеб?
И я панически боюсь, что скоро его голос начнет вымываться
из моей памяти. Станет каким-то искусственным, надуманны. Воспоминания будут блекнуть и исчезать, а я так хочу сохранить
хотя бы их.
Но я надеюсь, что где бы он сейчас ни был, он ощущает все
то, что я хочу ему сказать. То, что, наверное, надо было более явно говорить
при жизни, хотя он и не любил «сюсюканий».
Я даже не знаю, зачем я все это пишу. Но он бы
одобрил. Я хочу пройти через это еще и еще раз, не упустить ни одной детали,
прогнать через себя и отпустить.
Но пока не могу.
Краснов Михаил Александрович 1955-2011
|